Игорь Орлов: «Господи, не дай этому миру погибнуть». Художник радуги и смерча
Живопись Игоря Орлова — от детского ощущения полноты бытия, от живой, плещущей радости перед лицом красоты Божьего мира, схваченной и выраженной уже зрелым мастером. Эти деревенские избы на его полотнах — интимный, малый человеческий мир, распахнутый всему мирозданию, связанный с ним в единое целое. Муравьи, стайки стрекоз, каждый цветок и стремительные ласточки такие же для него величины, как светоносный закат или звездное небо. И все это у Орлова полнится ощущением чуда. Сквозь поверхностное, суетное, обыденное он проявляет тот неискаженный, радостный лик мира, в котором Бог и дает себя ощущать — когда жизнь чувствуется как дар.
При этом ничего умозрительного, от головы. Даже сама живописная ткань его работ — плотные, пастозные, почти осязаемые мазки, насыщенность, напряжение цветовых аккордов, фактура бытовых предметов, земные подробности, — все это про реальность жизни, а не про почудившиеся грезы, как бы фантазий но и причудливо порой не была выстроена композиция его работ. У Игоря Михайловича, как и в стихах его дочери Марии Орловой, все земное — одухотворено: «Воздух от яблок и свеж и съедобен, крепкий и чистый, глотаю и ем». Просто он чувствует трепет жизни там, где многие видят лишь «природу бледную с унылостью в чертах» (П. Вяземский).
Бывает, тональность радости на его полотнах меняется на тревожную ноту страха — этот благословенный мир одновременно слишком хрупок и уязвим, он может погибнуть в один миг, смерть и распад могут войти в него. Оттого художник Игорь Орлов и славит преодолевающие тревогу: радугу, распахнутое солнцу поле, вечерний, мягкий уют и покой крестьянской избы, лучащийся свет окон в зеленоватых сумерках, таинственное ночное поднебесье и юные пионы у окна, — сохраняя на своих холстах и в нашей памяти непрерывную радость от совершенства и полноты мироздания; ведь в этой радости и есть подлинный источник веры в Творца неба и земли, личную встречу с Которым Орлов чает и предосуществляет в своем творчестве.
* * *
Игорь Орлов
Родился в 1935 году. Народный художник Российской Федерации, награждён дипломами и медалями Российской академии художеств, Союзом художников России и Московским союзом художников.
Работы Игоря Орлова хранятся в Государственной Третьяковской галерее, Государственном Русском музее, Музее современного искусства (Москва), Галерее АРТ-Прима (Москва), Волжской картинной галерее, Омском музее искусств, Архангельской картинной галерее, Томском художественном музее, Рязанском художественном музее, Карельском музее изобразительных искусств и многих других музеях и галереях в России и за рубежом, в том числе в США, Австрии, Германии, Греции, Болгарии.
К сожалению, я рос в неверующей семье, мой отец был инженером, человеком партийным, мать — домохозяйка. И весь семейный уклад, воспитание, изучение марксизма-ленинизма в институте не позволили мне воспринять веру душой. При этом я крещеный и неверующим себя не считаю.
Все главные впечатления, которые сформировали меня и как художника, и как человека, идут из детства, из той жизни в эвакуации, в прикамской деревушке Контузлы, где мы с мамой и братом прожили три года, с 1941 по 1944-й. Это русская деревушка среди татарских деревень. Там я испытал то, что верующие назвали бы, наверное, встречей с Богом, — опыт неземной, совершенной радости. Там же, еще совсем мальчишкой, я прожил предельный ужас, и все последующие страхи моей жизни не превзошли ту пережитую в детстве жуть.
Мы поселились в небольшой избушке в середине деревенского порядка. Избушка была старенькая, с двумя небольшими окнами на улицу и одним — во двор.
Летом с деревенскими ребятами ходили за ягодами. Помню то росистое утро в сосновом лесу, земляничные места начинались недалеко от края леса, возле ручья. Все разбрелись, кружка у меня неполная и я ползаю в траве, собираю ароматные, красные ягоды. И вот устал, останавливаюсь, поднимаю голову и вдруг вижу оранжевые от утреннего солнца высоченные вековые сосны, словно лес сорвался ввысь, и сквозь сосны синее небо и белые облака. Вокруг, в изумрудно-зеленой траве, рассыпаны звездочки цветов и спелая земляника, а на небе даже не свет, а свечение солнца — такая совершенная жизнь, словно я оказался где-то в райском саду. От этого неповторимого великолепия у меня озноб пошел по телу. Это длилось какое-то время, я стоял онемевший, забыв про свою кружку, про все, просто застыл и смотрел. Это состояние запомнилось мне на всю жизнь. Когда пробую поделиться своими впечатлениями с друзьями, с близкими, даже с родными, — то вижу: нет ответной реакции. Они не понимают, что меня так поразило. А для меня тогда, на той лесной опушке, словно свершилось некое таинство: мир открылся мне в своей первозданной, сотворенной Богом, ликующей красоте. Это стало даже не впечатлением, а важнейшим событием моей творческой жизни.
И другая зарубка детской памяти, другая сторона, определившая тональность моих работ.
Еще ребенком я знал, что значит умереть. Во всей предельной глубине, когда мне было шесть лет, я пережил ужас смерти как исчезновения.
Мать в эвакуации работала счетоводом в колхозе и часто засиживалась на работе до поздней ночи, приходила уже за полночь. Мы с братом сами готовили ужин. Зимой темнело рано, лампу гасили, керосин приходилось экономить. Деревню засыпало снегом так, что дорога становилась в уровень с крышами. Из окна видны были только людские ноги и копыта лошадей, запряженных в сани. Ночью волки выли, лес рядом совсем, и с наступлением темноты они подходили близко к деревне. И вот в такую зимнюю ночь я лежал в темной избе, брат посапывал рядом, мать на работе, а я не мог уснуть: меня вдруг насквозь пронзила мысль, что я когда-нибудь умру. Исчезну совсем. Пройдут миллионы, миллиарды лет, мир будет существовать дальше, будет всходить и заходить солнце, будут жить какие-то другие люди, у них будут свои горести, они будут смеяться, плакать, праздновать праздники, в речке плавать, а меня никогда, никогда больше не будет. Этот был ужас ужасов! Какой-то невыносимый абсурд! Переживание полного, невозвратимого своего исчезновения.
Никогда ничего страшнее я не испытывал! Этот ужас съедал каждую клеточку моего тела. Это было страшнее темноты, волков, любой долгой, мучительной физической боли, страшнее чудовищ, уродства. От этого навалившегося ужаса было невыносимо, просто разрывалось сердце. Я не мог больше оставаться в доме. Казалось, еще минута — и эта жуть раздавит, пожрет меня окончательно. Я оделся и по безлюдной дороге пошел к матери в контору.
Ночью минус тридцать, но о морозе я не думал. В конторе было тихо, я прокрался незаметно в темную комнату, где днем собирались колхозники, протиснулся в простенок между печкой и затих, дожидаясь, пока мать закончит работу. Тепло от печки и полоска света на полу из кабинета, где мать готовила финансовый отчет, весь этот привычный предметный мир действовали успокаивающе. Понемногу меня отпустило. Мать, закончив работу, удивилась, обнаружив меня в конторе. Пришлось придумать, что пришел ее встречать, от волков защищать. Домой шли вдвоем по скрипучей, заснеженной дороге, над нами звездное небо, где-то вблизи волки воют, но мне уже не было страшно. То личное переживание ужаса смертности в шестилетнем возрасте осталось со мной на всю жизнь.
Был еще один детский страх, преследовавший меня в разной мере всегда: пережив ребенком войну, бомбардировки, эвакуацию, я страшно боялся повторения войны. Возможно, отец заразил меня этой тревогой. Он вернулся с победой в 1945-м и тут же со страхом стал ожидать следующей войны. Был отчего-то уверен, что она начнется летом, и страшно торопился отгулять отпуск до июня. Я рос с этим ожиданием катастрофы. Память о войне была еще очень свежа. Раньше в колхозах на площадях были громкоговорители, и самые важные сообщения предварялись особыми позывными: «Широка страна моя родная». Услышав их, я замирал: всё! Война началась! Иногда по ночам просыпался от гула моторов, отчетливо представляя, как на Москву летят сотни вражеских самолетов. Лежал и холодел от страха. Уже много позже я выяснил, что гул этот шел от завода, который находился рядом с сегодняшними Лужниками, там по ночам проверяли авиационные двигатели.
Помню, летом в 1950 году мы, учащиеся младших классов художественной школы, проходили практику в поленовском лагере. И вот сидим как-то с ребятами вокруг большого котла, чистим картошку, а проходящий мимо пионервожатый вскользь бросил: война началась. Сердце упало. Позже выяснилось, что он сообщил о начавшейся войне между Северной и Южной Кореей. Но я на всю жизнь запомнил, как всё внутри обрушилось при этой вести.
Мы вернулись в Москву из эвакуации осенью 1944 года и жили в большой коммунальной квартире в Бродниковом переулке. Я так отчаянно тогда ждал окончания войны, что пообещал всем жильцам нашей коммуналки: если война закончится, сяду на горячую керосинку. Тогда на керосинках готовили и разогревали пищу. Десять лет мне было, я был готов к личному «геройству», лишь бы завершилось это кровопролитие в мире и в моей стране. Весной 1945 года все уже ждали сообщения о победе. Восьмого мая я лег спать, и вдруг тетка среди ночи будит меня: «Игорь, ну давай, садись на керосинку! Война закончилась!» Вот так мне хотелось окончания войны.
Между теми детскими впечатлениями: восторга перед красотой Божьего мира на земляничной поляне и ужасом перед лицом смерти — целая пропасть. Но эти полярные события легли в основу моей живописи.
К моему большому сожалению, я никогда не мог принять всей душой, до конца поверить в это пасхальное: поглощена смерть победою (1 Кор 15:54). Молитвой всей моей жизни стало «Господи, верую! Помоги моему неверию!» Я бы очень хотел верить. Меня бы это очень поддержало и спасло от того ужаса смерти, пережитого в детстве. Как-то я научился с этим жить и скорее умозрительно, чем сердцем, надеяться на спасение. Однако встречи с Богом-Личностью пока у меня не произошло. Мне девяносто, я все еще жду и завидую людям, так искренне и целостно верующим. Им жить легче и уж куда легче умирать.
Но я человек, воспитанный в советском атеистическом обществе, все же часто про себя произношу молитву:
Господи, сохрани этот чудесный мир! Не дай ему погибнуть! И помоги моему неверию.
5 любимых картин Игоря Орлова
1. Красный интерьер с вечерним пейзажем
Это мой особый жанр, я придумал ему название «интерпей»: объединение интерьера — человеческого жилища — и пейзажа. Дом, сама атмосфера внутри дома очень зависят от окружающего пейзажа. Мы совершенно по-разному воспринимаем один и тот же интерьер в городе и, скажем, на опушке леса. Это изба в деревне Ордынок Тверской области. Красный абажур я сделал своими руками. А импульс написания картины идет от поездки на реку в Рязанскую область. Лето было, утро солнечное с дымкой. И вдруг откуда-то вылетели стрекозы, целый рой. Меня они невероятно поразили! Было такое пронзительное ощущение солнца, земной радости. Я сделал этюд и взял потом этот мотив в свою картину. Эта серия домов, интимный человеческий уют, как бы распахнутый всему мирозданию, связанный с ним в единое целое, — для меня это про полноту мировосприятия: малое как бы органично переходит в большое. Маленькая травинка, крохотный цветок, стрекозы так же бесконечно велики, как и звездное небо, так же способны чувствовать и помнить.
2. Воспоминание о «Троице» Рублева
Бывает очень особое, трудно передаваемое в словах чувство, когда говорят: «Ангел пролетел». Тихо становится на земле, и состояние такой особой сосредоточенности. Когда поздней осенью или ранней весной я приезжал писать этюды в деревню Коробовщина Владимирской области, я был там практически один — никакой внешней суеты, неотложных дел. И вдруг возникало нечто особое в состоянии природы или в тишине дома, будто чувствуешь незримое тихое присутствие «чего-то другого», словно иная реальность проливается в мир вокруг тебя. Я стал думать, как этот момент изобразить пластически, и задумал написать избу с Троицей. Для меня Троица — символ небесной гармонии и ее связи с миром земным. На небе мост радуги как встреча Неба с Землей, как охраняющий любимый мною мир от воздействия губительных, чужеродных сил.
3. Предчувствие
Здесь изображена валдайская деревня, на Валдае я жил около пятнадцати лет. На картине — время летнего сенокоса, люди заняты крестьянским трудом, деревья в цвету, мирный деревенский пейзаж под светло-голубым небом. Эти люди не думают о какой-то беде, они ничего не подозревают в своей повседневной круговерти, а в это время над миром уже нависло нечто угрожающее. Вот-вот, секунда, и этот черный вихрь бедствий обрушится на идиллический пейзаж, поглотит все. Цикл работ на эту тему я мог бы объединить обращением: Господи, помилуй! Это мое очень пронзительное чувствование, что каждый из нас, да и весь этот огромный мир, буквально висим на волоске Божьей милости. Хрупкость жизни, ужас войны, ужас смерти в этой надвигающейся, могучей, неотвратимой черной силе вливается в душу, в сознание. Надежда лишь на Бога: ведь в возникновении мира был определенный замысел, а значит там, наверху, приглядывают за нами и позаботятся о спасении. Вот так, между мрачным предчувствием катастрофы и надеждой и живу всю жизнь.
4. Радуга Завета
Эта деревушка на картине — она и реальная, и не реальная одновременно. Деревня на Валдае называется Байнево. И на фоне этого обыкновенного деревенского пейзажа вдруг разворачивается что-то необыкновенное, что всколыхнуло все население. Радуга озарила небо. Для меня радуга — это божественный знак, я часто ввожу ее в свои полотна. Во время написания этой работы я проходил катехизацию перед крещением и слушал на аудиокассете Евангелие. И вот эта радуга и небо на картине — как явленная или проявленная встреча мира горнего с земным. Люди, собравшись на улице, замерли как изумленные свидетели чего-то необычайного. Это про состояние души, задавленной спудом повседневного, и вдруг в это повседневное вторгается нечто сверхъестественное.
5. Поднебесье
Здесь тема текучести времени и связи времен. Поэт Карина Филиппова-Диодорова как-то емко высказалась: «Время — это такой поток. Цветок, брошенный в поток времени, поднял живущий сейчас человек». В этом ключе я пишу фрагмент пейзажа любимого мною французского художника-классициста XVII века Клода Лоррена, в данном случае это фрагмент «Аполлона, играющего на арфе», и вплетаю в композицию русскую деревеньку с палисадниками. Целостность холста при этом не разрушается. И Никола Пуссен, и Лоррен близки мне характерной для них созерцательностью, уравновешенностью, умиротворенностью. Я подхватываю этот душевный настрой, мотив пейзажа, цветовое решение и веду дальше, пытаясь приспособить то, что я люблю, к своему времени, являя временную протяженность на одном холсте. А земля здесь — как дорога, уходящая в небо, земная мечта о небе.
Читайте также другие статьи Инны волошиной: